АБРАМ ПРИБЛУДА

 

ИЗ ДЕТСКИХ ЛЕТ. (ВОСПОМИНАНИЯ)

Оглавление

                                                                                             Детям и внукам своим посвящаю

 

II. ШКОЛЬНЫЕ ГОДЫ

 

ХЕДЕР. МОЙ ПЕРВЫЙ УЧИТЕЛЬ.

 Мне было уже шесть лет, когда мама за руку отвела меня в хедер к начальному меламеду. Это был не совсем традиционный хедер. Хезкеле-меламед претендовал на некоторую светскость: носил уже кургузый пиджачок вместо засаленной капоты, на голове вместо картуза с козырьком — измятую черную шапку блином. Во время учения он надевал очки, щеголял иногда фразами на древнееврейском языке и… не употреблял плетки.

Хезкеле был маленький щуплый человечек на коротких ножках. От своих старших учеников он, пожалуй,  отличался коротко остриженной бородкой и вечно озабоченным видом. Рядом со своей рослой женой Хезкеле казался рано состарившимся ребенком. Но со всеми меламедами мира Хезкеле-меламеда роднили две черты: горькая нужда и многочисленное потомство.

Жил он в самой бедной части города, на спуске в балку Красный Яр, густо населенную беднотой. Домик стоял на подпорках, которые должны были предохранить его от сырости, но стены и зимой, и летом были покрыты причудливыми темными пятнами. Поднявшись по ступенькам, мы попадали в кухню, служившую одновременно и классной комнатой для младшей группы. Там же на кухне сухопарая жена ребе, помимо стряпни на треножнике, занималась еще и подсобным торговым промыслом, чтобы изыскать дополнительные доходы к скромному заработку мужа. 

в Красном Яру

На лавке возле печки был разложен ее товар: несколько леденцов, бублики, кусочки селедки, вареные яички и торбочка с семечками. Покупателями в этой лавочке были мы, питомцы хедера. Кр0ме завтрака, состоявшего обычно из пары ломтиков хлеба, намазанного зимой гусиным салом или повидлом, а летом — куриным салом или маслом, мамы давали нам еще по копейке «на лакомства», иногда же давали и две-три копейки, чтобы купить себе завтрак у ребецн. Как и большинство детей, я любил селедку, и в особенности — селедочный хвостик. В головке — противные глаза, несъедобные жабры, косточки. Хвостик же от селедки казался значительно больше средних кусочков. Кроме всего прочего, съевши мякоть, можно было еще сосать и разжевывать во рту соленый хребетик. Летом любимым лакомством за копейку была горячая пшенка[i] (у нас она называлась по-молдавански «папушойя»). На твоих глазах папушойя доставалась из большого жестяного кипящего самовара и щедро посыпалась солью из тряпочки. Пшенка обжигала пальцы, ее приходилось перебрасывать из одной руки в другую, чтобы немного остудить. Затем острые зубки вгрызались в золотые зерна и прогрызали вдоль всей пшенки длинные чередующиеся ряды, потом исчезали и ряды, и в руках оставался голый обгрызанный кочан. Но и из него можно было выжевывать сладкий кукурузный сок.

Учение проводилось по коллективному методу. Мы размещались на лавках по обе стороны длинного непокрытого стола, ребе садился на табуретку во главе стола, седлал на нос очки, которые то и дело сползали с короткой опоры. Затем открывал молитвенник (мы за ним), показывал пальцем на какую-то черную завитушку (мы за ним) и произносил ее название: «алеф, бейс, гимл…» Мы хором повторяли: «алеф, бейс, гимл», стараясь запомнить рисунки букв. Запоминать помогало детское воображение, подставляя под каждую букву знакомый образ. Сгорбленная старушка с завязанным платком под подбородком называется «мем» (м); лихой барабанщик с запрокинутой головой и отставленной назад ногой — это «гимл» (г); двор с полуоткрытыми воротами называется «эй». После того как мы таким образом разучили названия всех букв, мы перешли к изучению слогов. Ребе показывал в молитвеннике начертание и произносил: «пасех-бейс-ба, кумец бейс-бу, хирик бейс-би» — и мы хором ответствовали: «пасех-бейс-ба, кумец бейс-бу, хирик бейс-би».

Основное задание первых двух «зманов» (учебный год делился на два змана: от Рошешоно — еврейского Нового Года осенью — до Пасхи и от Пасхи до Рошешоно) было умение быстро читать «иври» по молитвеннику и знание наизусть основных молитв: «Мойдеани», «Кр.ма». Со второго года начиналось изучение Хумеш — Пятикнижия с комментариями Раши. Когда ребе занимался с нами, из соседней спальни доносился речитатив старшеклассников: «Вайдабер — ун от rерет (И сказал) А деной — rom (Боr) эл — ци Мойше — Мойше  (Моисею). Хором читались слова из Хумеша и вслед за каждым словом давался его перевод на понятный разговорный язык. Когда ребе занимался со старшей группой, нам задавалась письменная работа: рисовать палочки, кружочки, затем писать буквы и целые фразы из молитвенника — нашей книги для первого года обучения.

Не могу припомнить никаких событий или радостей за время пребывания в хедере. Почти весь день мы проводили в учебе на кухне, наполненной разными голосами, шумами, криками и проклятиями ребецн и плачем ее детей. Домик, где жил наш ребе, не имел ни двора, ни палисадника. Он стоял на голой земле, ничем не огражденный. Весной и осенью вокруг дома была грязь и стояли лужи, летом была горячая пыль, в которой мы во время перерывов копались, играли в ямки или в гудзики (пуговицы). Ни деревца, ни цветочка, ни травинки.

Смутно помнится одна весенняя культвылазка в день весеннего праздника Лагбоймер, когда ребе повел нас гурьбой на Зеленую гору, находившуюся на Турецкой стороне.[ii] Здесь, на лоне природы, мы ели принесенные с собой крутые яйца и посыпанные сахаром круглые пухлые пряники…

 

ШКОЛА В.КИПЕРА

У Хескеле-меламеда я проучился недолго. Мама — человек передовых взглядов своего времени, не одобряла архаических методов преподавания  и порядков, установившихся веками в традиционном хедере. Она была сторонницей еврейского национального возрождения и светского образования и стремилась дать мне воспитание, которое отвечало бы прогрессивным идеям и национальным идеалам. В это время в городе группой передовой и национально настроенной молодежи была организована частная школа, и мама не замедлила перевести меня в эту школу.

Школа резко отличалась от хедера. Хотя она и помещалась в квартире заведующего В.Кипера, но в ней были оборудованы две классные комнаты. В классах стояли школьные парты, висели черные доски, был мел и тряпки для вытирания досок. Преподавание велось уроками с индивидуальными оценками. Во время перемен мы выбегали во двор, где могли играть, прыгать, баловаться.

В школе было два класса, но преподавали в них четыре учителя. Предметами учения были:  древнееврейский язык, библейские сказания, русский язык и чистописание. Языком преподавания первых двух предметов был древнееврейский. Это были первые опыты молодых энтузиастов-гебраистов возродить древний язык к новой жизни, превратить его в живой разговорный — после того как на протяжении почти 18 веков он оставался только языком письменности и богослужения.

Учителя наши не имели специального педагогического образования, но дело воспитания молодого поколения считали святым и отдавались ему со всем пылом молодых сердец. Они любили свой язык, верили в его светлое будущее, гордились еврейской культурой, и эту любовь и убежденность стремились привить и своим питомцам. Они любили нас и мы любили их. С интересом мы слушали рассказы учителей, научились говорить и писать по-еврейски, делали упражнения, заучивали стихи и песни. Вспоминая сейчас своих учителей, я думаю, что вознаграждением за труд была их радость от успехов своего дела, бескорыстная вера молодости, так как материальное вознаграждение они могли получать лишь ничтожное. Большинство учеников были детьми малосостоятельных родителей и платить за учение четырем учителям были не в состоянии.

На переменах наши игры часто наполнялись библейскими образами. В войну мы играли двумя полками. Еврейский, под предводительством Давида, выстраивался цепью против филистимлян, которые под водительством Голиафа строились в другую цепь. Вожди, стоя перед войсками, обращались друг к другу попеременно со словами: «Шлах лехо ашоним», т.е. «посылай своих людей». Из цепи вырывался воин, который с разбегу должен был прорвать цепь противника и тогда взять с собой в плен одного бойца. Если же прорыв не удавался и он повисал на руках тех, куда он устремился, то сам попадал в плен. Игра в «малу кучу» становилась игрой в Самсона и филистимлян. На Самсона набрасывалось несколько филистимлян, и он руками, ногами и плечами расшвыривал их. Но пять всегда сильнее одного, Самсон обессиливал, падал на землю, но в падении увлекал за собой своих врагов. Тут, вопреки исторической правде, из засады выбегало еврейское войско и «мала куча» часто становилась большой потасовкой.

С особой любовью и старанием учителя устраивали для нас и для родителей детские праздники и дни Хануки и Пурима. Ставили сценки, пели, играли, получали подарки. Запомнилась детская сценка, в которой прославлялся труд. И я в ней участвовал, держа в руке иголку с ниткой. Четверо ребят, представлявших портного, сапожника, столяра и пекаря, держа в руках соответствующий профессии инструмент, (иглу с ниткой, шило, рубанок и лопатку) пели соло о значении и достоинствах своего ремесла, а хор после каждого сольного выступления запевал: «Горе лентяям, они всегда несчастны на этом свете». Моя песенка звучала так:

«Я — портной

И иглой

Всем вам шью я платье.

Оставь на минутку

Иглу я и нитку,

Ходили бы все голышом».

На праздник «Хамишусер» (15-е число еврейского месяца шват, установленное когда-то в Палестине в ознаменование снятия плодов с фруктовых деревьев) нам раздавали мешочки с палестинскими фруктами: фигами, рожками, финиками и изюмом.

В школе я учился два года. На память о пребывании в школе у меня до 1941 года сохранялась тоненькая книжечка в синем коленкоровом переплете, на котором золотыми буквами было вытиснено ее название «Рершеле». В часы раздумья я иногда вынимал ее из письменного стола, глядел на подписи четырех учителей и на круглую печать школы, украшенную «могендовидом». И вновь видел я их: высокого, бледного, с огромной копной вьющихся каштановых волос, рано умершего от туберкулеза; спокойного, с лихорадочным блеском в глазах, увлекательного поэтического рассказчика; худенькую, в закрытом до шеи платье, с часиками на груди на тоненькой длинной цепочке и с постоянной улыбкой в узких глазах… Увы, книжечка моя пропала во время войны вместе со всеми моими книгами и бумагами.

 

 В КАЗЕННОМ УЧИЛИЩЕ

 Два г0да я учился в казенном еврейском училище. Существовали в царское время такие казенные школы, в которых учителя евреи обучали еврейских мальчик0в русской грамоте, четырем арифметическим действиям и начаткам географии и русской истории. До 1912 года в городе существ0вали еще две церковно-приходские шк0лы, то туда еврейские родители самих детей не пускали. Был0 еще г0р0дск0е двухклассн0е училище, н0 туда еврейских детей начальств0 не пускал0.

Казенные еврейские училища были созданы во второй половине прошлого столетия при содействии царского правительства еврейскими «просветителями», ставившими себе задачу бороться с невежеством и религиозным фанатизмом еврейского народа путем приобщения его к общечеловеческой культуре. Их лозунгом было: «Будь евреем дома и человеком вне его». Эта деятельность перекликалась в некотором отношении с руссификаторскими видами правительства.

Но не подумайте, что царское правительство вдруг расщедрилось и открыло казенный кошель для распространения лучей света в темном еврейском царстве. Русские самодержавцы и их просветители графы Уваровы и Толстые никогда не спускались так низко. В крепостные времена обучение «грамоте» подлого люда» и инородцев было ни к чему. /Грамоте и не всякий благородный был обучен./ После реформ 60-х годов XIX века в городах и селах стали открываться начальные школы, но организовывали их и содержали земства, города или церкви. Источником для содержания казенных еврейских училищ были средства «коробочного сбора».

Это был особый налог на свечи и на «кошерное» мясо. Налог этот был подсказан правительству еврейскими просветителями. Какая еврейская женщина не зажигала свечей в канун субботы? Какой еврей ел трефное, не кошерное мясо? Из медных грошей собирались солидные суммы, и часть из них пускалась на содержание казенных еврейских училищ. Неправда ли, оригинальный способ борьбы с невежеством и религиозным фанатизмом путем эксплуатации этого самого невежества и фанатизма? Какое блестящее применение на практике в царских условиях гегельянского единства противоположностей.

В первые годы существования «школы» пустовали. Они были встречены ортодоксальным еврейством с явным недоверием, даже враждебностью. В глазах набожных евреев «школы» были рассадниками вероотступничества, созданными с целью совращения душ малых неразумных детей в христианство, воротами в ад. Начинается с «гойских» книжек и разговоров на «гойском» языке, затем – хождение с непокрытой головой, потом нарушение субботы, а там и еда трефного и далеко ли уже и до «шмада» -- крещения, отступничества от Боrа Израиля?

Но в мои годы, годы быстрого роста капитализма на юге России, ослабления еврейской изолированности казенные еврейские училища стали притягательным желанным источником образования. Здесь можно было бесплатно выучиться читать, писать, стать грамотным. Училище имевшее три класса – группы, было переполненным. В последующие годы оно стало обрастать параллельными классами, затем легальными и полулегальными общеобразовательными курсами и группами, на которых молодые самоотверженные учителя без денег или за ничтожную плату со всем пылом юности действительно делали большое дело приобщения еврейских ребят к общечеловеческой культуре. Сколько теперешних инженеров, врачей и ученых обязано этим скромным энтузиастам, указавшим им впервые, как стремиться и достигать вершин человеческих познаний.

***********************************************

Училищем заведывал по должности казенный еврейский раввин. Была и такая фигура в дореволюционное время. Она представляла перед властью еврейскую общину. Казенный раввин редко обладал еврейским образованием. Он вел метрические книги рождений, браков и смертей, следил за явкой военнообязанных к призыву, за взиманием коробочного сбора, хотя он отдавался на откуп по феодальной системе взыскания налогов какому-нибудь богатею. Казенный раввин должен был проводить среди еврейскаго населения и разные просветительские и полицейские мероприятия. Как лицо официальное, имевшее какое-то отношение к администрации, казенный раввин был допущен в клуб Дворянского собрания и наравне с еврейскими врачами и аптекарями мог за карточным столом проигрывать русским помещикам и чиновникам свои непахнущие «жидовским чесноком» ассигнации.

Самым примечательным в нашем казенном раввине была его голова, и не столько голова, сколько сидевший на ней головной убор. Это был черный шелковый цилиндр. По субботам и праздникам, а также в табельные дни, когда кантор в синагоге «делал мишеберах» его императорскому величеству государю императору и всему царствующему дому, казенный раввин появлялся в главной синагоге в этом высоком, блестящем черном уборе. Цилиндр был в городе единственный. Высотой и блеском, оригинальностью он резко выделялся среди массы картузов, шапок и котелков и должен был внушать почтение к личности его обладателя.

Казенный раввин вел в училище урок закона Б0жия. В начале урока он торжественно читал перед классом знакомые утренние молитвы в русском переводе, объясняя нам, хедерникам, значение молитвенных слов по-русски. Это было комичная процедура, так как некоторые ученики знали значение древнееврейских слов лучше учителя – «раввина». Однако никто не осмеливался нарушить торжественной серьезности урока. Глаза у учителя были строгие, в красных прожилках, выпученные, как у лягушки или как у женщины, больной базедовой болезнью. Он читал, а мы повторяли:

«Благословен еси Ты, Г0споди Б0же наш, Царь вселенной, что создал свет и сотворил тьму».

-- Благословен еси Ты, Г0споди Б0же наш и т.д. что дал разум петуху» .

Его метод воздействия на непослушных учеников был драние за уши. Указательным и безымянным пальцами он хватал провинившегося за ухо и крутил его так, что после процедуры оно еще долго пылало ярким румянцем, хвастая краснотой перед своим бледным собратом по другую сторону бедной головушки. Мы боялись нашего «раввина» больше всех учителей и больше всех его чтили за важность фигуры и за начальственный непререкаемый тон.

Первый класс в училище вел учитель Ц. Это был коренастый человек средних лет со сморщенным лицом старой торговки и близорукими глазами. Он носил очки, но когда проверял тетради, он поднимал очки на лоб и сильно щурился. Разговаривал учитель Ц. тихо, всегда казался смущенным. Непослушных учеников наказывал ударами линейки плашмя по ладони. Ц. составил задачник и отпечатал его за свой счет в местной типографии. В задачнике были столбики на все четыре действия: до 10, до 20 и до 1000 и простенькие задачки из оборота мелочной лавочки. Цена этого тонюсенького учебника было не то десять, не то пятнадцать копеек.

Меня определил сразу во второй класс, так как я уже умел читать, писать и считать даже больше, чем до ста.

Учителем второго класса был рослый человек с большими руками, толстыми ногами и беременным животом, которого он не мог скрыть ни под форменным учительским кителем – зимой, ни под кремовым чесучовым пиджаком – лет0м. Узенькие щелки глаз на лысой жирной голове, отвисающий двойной подбородок и мощное крупное тело делали его похожим на самодовольное животное, любящее неподвижно греться на солнце, купаясь в непросыхающей луже. Он любил покрикивать на учеников и за малейшую провинность предлагал вытягивать левую ладонь, по которой он тупой стороной длинной указки отсчитывал положенной количество ударов. Удары он наносил со вкусом, считая на весь класс: «Раз-два-три...»

Ладонь быстро краснела, начинала набухать и ныть. Но, Б0же сохрани вас, отдернуть руку или расплакаться. Зингман терпеть не мог «бабского» плача. Он тут же с ужимками передразнивал плаксу, вызывая гогот всего класса.

Учил нас Зингман русскому языку по книге для чтения Вахтерова, арифметике – по задачнику Евтушевского, чистописанию – по прописям Тихомирова и элементам начальной географии по карте двух полушарий /вот тут и применял он свою длинную указку, хотя они служила ему пособием и на других уроках/.

Зингман был непл0х0й педагог. Он умел заинтересовывать ребят. На уроках русского языка он умело драматизировал речь и манеры персонажей из крыловских басен: часто распределял роли из басен среди учеников, сам выступал в роли «от автора» и в классе возникали самодельные пьески с живыми действующими волками, лисицами, соловьями, мартышкой.

На уроках арифметики он представлял, как из пункта А и Б мчатся поезда навстречу друг другу или обгоняя друг друга. Мы образно представляли себе, как льется вода в бассейн сразу из двух кранов и тут же выливается через дно, из которого кто-то вытащил деревянную затычку, как в бане Лумера. По географии он интересно рассказывал про воду, про облака, про овраги и горы. В поисках рек и островов мы задирая голову, тыкали длинной указкой в географическую карту.

Самым интересным, чем владел учитель Зингман, были его две дочери: Соня и Зина. Высокие, стройные, красивые, изящно одетые, они своим появлением всегда приносили радость и оживление. Я бросал восторженные взгляды на гибкую, краснощекую задорную хохотунью Зину. Но чем могла тогда проявиться детская влюбленность в 16 летнюю девушку из далекого мира. Романов я еще не читал, в поэзии ничего не смыслил, а о тайнах любви знал только то, во что меня нескромно посвящал по вечерам сын нашего соседа парикмахера, прыщеватый парень с завитой шевелюрой, от которого всегда пахло одеколоном.

Учителем третьего класса был студент Тейтельбойм. У него было красивое нежное лицо, на голове шапка спущенных ниже затылка каштановых волос. Это был робкий молодой человек, никогда не возвышавший на нас голоса, никогда не применявшего к лентяю или проказнику других мер воздействия, кроме плохих отметок или укоризненных взглядов, но от его взглядов всегда опускались глаза и руки. Когда ему мешали на уроке, он удалял виновника из класса.

Тейтельбойм любил русскую поэзию, хотя учился на медицинском факультете и впоследствии, женившись на дочери нашего заведующего, стал врачом. Сейчас, вспоминая через много лет этого студента я еще испытываю к нему чувство благодарности за то, что он научил меня видеть, как сквозь волнистые туманы пробирается луна или воображать себя шалуном, посадившим жучку в салазки и бегущим в морозный день по сверкающей снежной глади.

Русскую историю мы изучали по краткому учебнику с иллюстрациями Острогорского. Известный учебник русской истории для начальных школ, рекомендованный Ученым Советом Министерства Просвещения, в нашем училище не был принят, вероятно из-за имевшихся в нем выпадов против злокозненных жидов. Из деятелей русской истории мне понравились простой и благородный князь Святослав с его вызовом «иду на вы» /этой формулой объявления войны мы пользовались в наших играх/, Петр Великий – «то академик, то герой, то мореплаватель, то плотник» и, конечно, Суворов с его чудо-богатырями.

В мае 1912 года в присутствии родителей заведующий училищем торжественно вручил нам свидетельства об окончании училища, украшенные с двух сторон двуглавыми царскими орлами. Нескольким учащимся были вручены похвальные листы, двум – кроме того и награды за отличные успехи в учении и примерное поведение. Одна награда в виде собрания сочинений В.А. Жуковского в роскошном, тисненом золотом переплете была вручена мне.

Из торжественного напутственного слова заведующего училищем мы узнали, что перед нами открыта дорога к полезному труду на благо отечества. Папа стал меня знакомить с переплетным делом и книжной торговлей, готовя себе помощника. Но тут на сцену снова выступила моя мама. В моей жизни началась новая эпопея – гимназическая.

 

ГИМНАЗИЯ. НЕУДАЧНЫЙ ДЕБЮТ.

В 1911 году Балтская городская управа получила от Министерства Просвещения разрешение на открытие в городе мужской гимназии. На постройку здания гимназии и оборудование ее школьной мебелью, учебными пособиями, библиотекой, денег было отпущено недостаточно, и городская управа собирала необходимые дополнительные средства среди зажиточных горожан в виде добровольных пожертвований. Щедрые даяния поступали от еврейских торговцев, у которых были дети школьного возраста. Заботливые родители не без основания рассчитывали на то, что их дары проложат дорожку в гимназию их сыновьям в пределах установленной для евреев процентной нормы.

Осенью следующего года здание гимназии было готово принять в свои стены первых питомцев. Это было большими, самое большое в городе просторные красивое здание, с большими светлыми классами, с прекрасным рекреационным залом, в котором во весь рост висел портрет Его Императорского Величества Государя Императора, с длинными коридорами. В конце коридора на первом этаже помещались ряды нумерованных вешалок с закрывающимися ящиками для галош. Величественность массивного здания еще более оттенялось высокой колокольней и зеленым куполом соседнего собора с большим сверкающим золотым крестом. В годы революции это здание служило местом многочисленных совещаний, собраний, съездов, а после закрытия гимназии в 1920 году в нем были размещены советские учреждения и затем ЦИК Молдавской Автономной Республики.

Гимназия открывалась в составе трех классов и приготовительного класса, примерно на 150-160 учащихся. В это число могло попасть 22-24 еврейских мальчика. И вот – моя мама загорелась желанием, чтобы я попал в число этих счастливчиков. Я только что, в мае, окончил одноклассное казенное еврейское училище с наградой. Вступительные экзамены были назначены на конец августа. Мне наняли хорошего учителя, чтобы подготовить к вступлению во второй класс гимназии. Стать гимназистом – было честью, делом великой чести и для детей и для родителей.

Я выучил назубок всю этимологию Смирновского, перерешил все задачи для первого класса из задачников Малинина и Буренина и Верещагина, проштудировал курс немецкого языка. Наступили трепетные дни вступительных экзаменов. Во дворе гимназии дежурили мамы и репетиторы. С дрожью с голосе переспрашивали они выходивших бледных и встревоженных детей, какая была диктовка, какая диктовка, какая задача, что спрашивали по устному. С испугом обнаруживали ошибку в диктанте или в каком-нибудь ответе. Потом пробирались к письмоводителю, чтобы за полтинник узнать отметки и ... ждали.

Моя мама после каждого экзамена целовала меня в голову, благодарила великого еврейского Боrа за пятерки и старалась укрепить мой дух и самоуверенность перед другими еврейскими мальчиками, у которых были более зажиточные родители, но менее удачные головки.

И вдруг ... о, ужас! Передо мной раскрылась бездна. На последнем экзамене по немецкому языку я получил двойку.

Я стоял перед большим экзаменационным столом, за которым восседали сам директор и два учителя в синих форменных мундирах с золотыми пуговицами. Сбоку улыбалась миловидная учительница немецкого языка. Я читал и переводил знакомый текст из Глезера и Пецольда. Вдруг Евгения Карловна меня обрывает:

«Ви пльохо читайть ... надо читайт «ихь», «менш», а не «их», «ментш»... Тофольно. Пересчитайть исключение из первой склонение». На меня словно напал столбняк. Этот перечень исключений, который я разучил, как стихотворение, как утреннюю молитву, вдруг пропал, испарился, исчез из головы.

Когда я вышел во двор, я почувствовал, что произошло что-то страшное, непоправимое. Меня о чем-то расспрашивали, тормошили, успокаивали. С деланным сочувствием качала головой мать моего соперника по экзамену, напудренная и надушенная дама с безобразной оттопыривающейся нижней челюстью. Я плакал, плакал от стыда, от обиды, от ненужного сочувствия моей беде. Но кому нужны были мои слезы? Все было кончено. Утром в длинном гимназическом коридоре был вывешен список гимназистов второго класса. Моей фамилии в списке не было.

Ночью я не мог заснуть. Я слышал, как мама проклинала богачей и местные порядки, царя, чиновников, процентную норму. Всплескивая руками перед растерявшимся отцом, мама кричала: «Что же ты молчишь? Они же зарезали ребенка! У тебя разве есть сердце? У тебя же холодная печенка, а не сердце! Горе мне! Вей из мир!» Из разговоров я узнал, что в гимназию приняли вместо меня моего соперника, сына богача, шансы которого были повышены щедрым пожертвованием в пользу гимназии.

Я заболел, и заботы мамы о гимназии отошли далеко назад перед другими более серьезными заботами. Помню склоненную надо мной голову мамы, ее клетчатую в белую и черную клетку кофточку, ее золотистые волосы, ее горячие руки над моим лбом. Помню – мама держит меня на руках под ярко горящей висячей лампой, и лысый, краснолицый доктор Байтальский делает надо мной какие-то манипуляции.

Когда я спустя много дней очнулся и мама уже кормила меня с ложечки куриным бульоном и крылышками, она с надеждой приговаривала: «Чтоб ты был мне здоров, сын мой! Мы им еще покажем!»

 

И ВСЕ-ТАКИ Я ПОПАДАЮ В ГИМНАЗИЮ

Вы помните «Гимназию» Шолом-Алейхема?

Эту грустную и вместе с тем смешную историю про еврейского мальчика, которого родители упорно, безуспешно пытаются определить в царскую гимназию. Смешные споры между робким отцом и боевой мамой, нелепый разговор отца на ломаном русском языке с директором гимназии о том, что «он, то есть, сын хочет, и я хочу, а моя жена очень очень хочет» и характеристика им жены: «если она хочет, так разве есть отговорка?» Неужели Шолом Алейхем был у нас в доме и подслушал все эти разговоры?

Мама не на шутку собралась «им» показать, на что она способна, «если она хочет». Вы думаете, что ничего не вышло? Так знайте, таки вышло, таки получилось так, что в сентябре 1914 года я стал учеником четвертого класса гимназии.

Я не знаю всех подробностей этой двухлетней драмы или комедии, не мог знать и перечувствовать всех переживаний мамы. Свой провал на вступительном экзамене я скоро пережил. В школу я уже не ходил. Хотя я и занимался дома экстерном по гимназическому курсу, но свободного времени было вдоволь. С интересом работал я в папиной переплетной мастерской, приобщал меня папа и к своим торговым делам. У папы был уже книжный магазин и нечто вроде частной прокатной библиотеки, и я ею широко пользовался. Читал много, все, что попадало под руку: и сытинские издания Бовы королевича и ???, и увлекательные повести Лидии Чарской в роскошных изданиях М.О. Вольфа, и конечно сборники Ната Пинкертона и Ника Картера, и «Пещеру Лехтвейса» и «Гарибальди» и Купера и Майн Рида, и сборники «Знание». Все было увлекательно и интересно. Мама впоследствии говорила, что я попортил тогда свое зрение, ибо часто сиживал с книжкой перед домом, продолжая читать при свете луны, пока меня не загоняли домой спать.

По совету мамы папа свел знакомство с письмоводителем гимназии, чтобы иметь там свой глаз. Надо было постоянно быть в курсе всех гимназических дел: кто как учится, кто поступает, кто выбывает, вести учет процентной норме в разрезе всех учащихся, знать характер и интересы каждого учителя, искать лазейки. Этот высокий краснощекий парень, щеголявший своим форменным кителем и фуражкой с царской кокардой зачастил к нам в гости по пятницам. Мама ставила перед ним рюмку водки, подавали большой кусок фаршированной рыбы с хреном и субботнюю плетеную халу. Письмоводитель смачно ел, пил, язык у него расплетался и он рассказывал. Папа поддерживал разговор. Он служил на Кавказе ротным писарем и любил разговаривать с начальством по-русски. Мама же, хотя всегда читала русские книжки и по части знания Тургенева и Толстого, Горького и Андреева могла дать фору многим гимназистам, но по-русски объяснялась плохо. Ее кратковременными русскими собеседницами бывали бабки на базаре, да и с ними она, как и все, объяснялась по-хохлацки: «Почем пивень /петух/? Килька стоят яечки? – Десять купийок? Та побойся Боrа! Де ж ты бачила таку цину» и т.д.

Мне взяли хорошего, знающего и строгого учителя, сдавшего экстерном на аттестат зрелости в соседней Ананьевской гимназии, платили ему вместо обычной платы в пять рублей семь рублей за урок, я проходил дома с учителем гимназический курс. К концу учебного года я сдал экзамены за два класса. Помню, как я искренно, кажется за всю жизнь, молился Боrу перед экзаменами. Я сидел ночью в узком закоулке между двумя домами: нашим и соседним, один на один с Ним. Глядел на звездное небо и давал Ему обеты: быть Ему во веки верным рабом, быть честным, никогда никому не лгать, почитать Его святую Тору и все ее заповеди. Это были детские молитвы, не писаные, задушевные молитвы. Но в душе я лелеял надежду, что Боr меня услышит и не допустит, чтобы я опять «срезался».

И Боr меня услышал. Немка мне мило улыбалась, показывая ряд красивых белых зубов. /Улыбка у нее действительно была обворожительная. Это мы, многие гимназисты открыли уже в старших классах, когда на уроках немецкого языка пожирали ее глазами/. В экзаменационном листе Евгения Карловна проставила мне пятерку. Я искупил свой «грех» перед мамой, перед учителем, перед самим Боrом.

На экзаменах за три класса надо было сдавать латинский язык самому директору Николаю Александровичу Рюшшину. [sic] Я смотрел на него и ничуть его не боялся. Я видел, как радостно светятся его умные глаза из под золотой оправы. Он меня похвалил, и я дал себе слово стать достойным его теплой, умной улыбки.

Начался новый 1914-1915 учебный год. Я продолжал по привычке готовить дома уроки четвертого класса. И вот, в один из будничных октябрьских дней в дверях нашего магазина неожиданно показался директор гимназии. Почтительно и робко поднялся ему навстречу папа. Я застыл за прилавком ни жив, ни мертв. Оттряхнув с зонтика капли дождя, директор говорит папе: «Завтра пошлите сына в гимназию. Он зачислен в четвертый класс. А вы, молодой человек, больше за прилавок на становитесь! Ученику гимназии это неприлично».

Во весь дух помчался я к маме сообщить неожиданную радостную весть. Какой же светлый праздник царил у нас дома этой ночью! Раздвинули стол, как Пасху накрыли его белоснежной скатертью. Посреди стола мама поставила два испеченных ею торта: ржаной медовый с коржами и гвоздикой и пшеничный с изюмом. Досрочно слили заготовленную на зиму вишневку. Нас детей, посадили за стол вместе с гостями. Пришел Азрил Картофла, непрошеный, но желанный завсегдатай всякой «симхи» -- наш местный шутник и балагур. Мама весело суетилась и принимала поздравления. Ели, пили, пели веселые песни, потом на радостях плясали «Фрейлехс».

Дорогие читатели! Вам не терпится узнать, как свершилось «чудо»? Дедушка все объяснял небесным попечением /«гашгох фун гимл»/, но не понимал, чему собственно тут радуются, что еврейский мальчик превратится в полного «гоя»? Но ведь вы то люди просвещенные и понимаете, что Боr здесь ни причем. В августе 1914 года началась война. Из лежавших близко в австрийской границе городов Каменец-Подольска, Проскурова в Балтскую гимназию перевелось несколько учащихся. Открылась вакансия и для еврея, и судьба вместе с директором покровительствовала мне. А директор? Директор был убежденный монархист, последовательный сторонник его законов. А тут было «законное» действие: он зачислял еще одного еврея в гимназию, ничем не прегрешив перед совестью и законом. У него были свои твердые понятия о дворянской чести и достоинстве. А может, здесь была и доля рисовки и расчета на популярность.

[А директор? Это был ярый и убежденный сторонник монархического режима со всеми его порядками и законами. Но здесь была своя «законность» и он зачислял еще одного еврея в гимназию, ничем не прегрешив перед законом и совестью монархиста. Кроме того у директора были свои твердые понятия о дворянской чести и благородстве. А может быть, здесь была и доля рисовки и демагогический расчет на популярность.]

 

ГИМНАЗИЧЕСКИЕ ГОДЫ

В гимназии я проучился пять лет: с 1914 по 1919 год. Это были годы бурных потрясений в жизни России. Первая империалистическая война с ее невиданными поражениями царской армии с первых же дней войны, Распутинщина, крушение монархии, Февральская и Октябрьская революции, петлюровщина и деникинщина, жестокие еврейские погромы по всей Украине. Вместе с нарастанием политических событий формировались и росли идейно-политические взгляды нашего поколения. Появилось множество проблем: классовых, национальных, экономических, военных, культурных. Но все это шло вне стен гимназии. Гимназия старалась жить вне политики, соблюдая свой режим и учебную программу, свою дисциплину и организацию.

Только дважды за эти годы политика ворвалась в стены гимназии: раз -- по воле директора и второй раз – против его желания и вопреки ему.

В 1915 году наступление русских войск на австрийском фронте привело к захвату австрийской крепости Перемышль. Гимназия отметила это событие торжественным молебном в местной церкви и демонстрацией по улицам города. Нас выстроили во дворе гимназии по классам под звуки марша повели через центральную часть города в церковь на молебен во славу победоносного русского воинства и его венценосного вождя – Государя императора. В другое время мы также совершали «прогулки», и идя воинским шагом в ногу и держа равнение по рядам. Но тогда мы шли молча, служа предметом загляденья городских обывателей и зависти мальчишек. Теперь нам разрешено проявлять патриотический восторг, и мы во всю глотку и силу легких орали: УР-Р-А! ВИ-ВА-АТ! ЖИВЕО, СЕВИЯ! БАНЗАЙ, ЯПОНИЯ и выкрикивали лозунги в честь славных русских богатырей и их союзников, сокрушающих тевтонских варваров.

В другой раз политика ворвалась в стены гимназии вместе с революцией. После того, как исчезли городовые, а полицейский исправник демонстративно проехал на своей пролетке с красным бантиком на груди /из всех царских чиновников один директор гимназии, убежденный и умный монархист, отказался нацепить себе на мундир красную ленточку/. К нам в класс вошел инспектор, преподававший историю, и при напряженной тишине и внимании на всех партах стал рассказывать и комментировать революционные события. Это было необычно, нарушало установленное расписание уроков, это само по себе было революционным подрывом гимназической дисциплины. Вскоре учителя-украинцы стали носить в петлицах «жовто-блакитные» ленточки и на переменах говорить между собой по-украински, образовался ученический комитет, делегировавший своих представителей в учительский комитет гимназии, затем стали появляться приверженцы политических партий среди гимназистов. Но до самых последних дней своих гимназия пыталась сохранить свой режим и выполнять учебную программу царского времени.

Возвращаясь мысленно в гимназическим годам, я мало что могу вспомнить интересного, что было бы связано с пребыванием в гимназии.

Наша гимназия представляла собой типичный образец этого привилегированного учебного заведения царского времени, в стенах которого самодержавие готовило себе верных слуг для управления обширной многонациональной империей. Формально гимназия не знала сословных ограничений, как кадетские корпуса, духовные семинарии и другие учебные заведения, где могли учиться только лица дворянского или духовного происхождения. В гимназии могли учиться и дети мещан и крестьян, но обучение в гимназии было поставлено в такие условия, что в ней могли учиться только дети более обеспеченных слоев населения. Высокая плата за учение в 120 рублей в год, необходимость ношения форменной одежды /шинели, костюма, сюртука/, а главное необходимость содержания в городе детей в течение 8 лет, исключив их на эти годы от участия в хозяйстве семьи – все это было не под силу ни крестьянину, ни ремесленнику или мелкому торговцу. Контингент учащихся вербовался поэтому из среды местных чиновников, помещиков, духовенства и зажиточных горожан. Царское правительство установило ряд ограничений для обучения в гимназии по национальному и религиозному признакам. Для евреев существовала процентная норма – 10-15% от общего количества учащихся. Поэтому в нашем городе с его почти 15000 еврейским населением в гимназии могли учиться только по 5-6 учеников на класс. Детей старообрядцев, живших отдельной слободой в 2000 человек, в гимназии вовсе не было. Это объясняется также тем, что старообрядцы жили замкнутой жизнью, крепко держались старины и детей своих в богопротивные школы не посылали.

Кто были наши учителя? Это были проверенные с точки зрения политической благонадежности далекие от политики люди с ограниченным жизненным кругозором и ограниченными интересами. Они не отличались ни глубокими познаниями, ни педагогической подготовкой, ни интересом к учительскому труду. Преподавание они вели, строго придерживаясь утвержденной программы и ни позволяя себе уклониться от нее ни на иоту.

По своему интересен, пожалуй, был один директор - ревностный и умный служака. Он преподавал нам латынь, но умел заинтересовывать учеников четкостью языка и сложнейшей грамматикой его. Попутно он внушал нам принципы римской воинской доблести и героизма и старался привить идеологию дворянского патриотизма.

Литературу нам преподавал Николай Иванович Костенецкий, сухой педант, знавший только программу и учебник. Голос у него был резкий, скрипучий. Из-под очков под прикрытием густых бровей глядели недовольные и хмурые глаза. Между ним и учениками вечно существовало средостение. Объясняя по теории словесности всякие метафоры, метонимии и синекдохи, он навсегда отбил у учеников охоту к поэзии. Поэтому у нас не было своих стихотворцев, хотя таковые встречались среди учеников коммерческого училища. Писать сочинения он также учил по схеме: вступление, главная часть и заключение, и мы так и не научились писать сочинений ни на отвлеченные темы, ни на темы литературные. Ученики охотно пользовались для домашних сочинений темниками, так назывались запрещенные пособия, в которых давались готовые сочинения на все курсовые темы по учебным программам любого класса. Кончив гимназию, мы так и не узнали ни от Н.И. ни из учебников о существовании в русской литературе Герцена и Чернышевского, не изучали Некрасова и Достоевского. Об иностранной литературе гимназия никакого понятия не давала, за исключением, пожалуй Байрона, без которого нельзя было пояснить многие произведения Пушкина и Лермонтова. Но зная о существовании Байрона, мы ни одного его произведения не читали и не  знали. После Революции, когда фигура непреклонного монархиста, каковым был наш директор, стала одиозной, исполнение обязанностей директора было возложено на Н.И. Костенецкого, как наиболее аполитичного и оторванного от биения живой жизни учителя.

Географию и естествознание преподавал зять председателя местной городской управы, либерально настроенный молодой учитель. Это был добродушный молодой человек, снисходительный к ученическим слабостям и шалостям. Красивое лицо его обрамляла клинообразная бородка и небольшие усики. После революции он объявил себя украинцем, но не принимая активного участия в гражданской войне, а после утверждения советской власти сменил учительский мундир на священническую рясу и стал служить Боrу и руководить его паствой на украинском языке.

Был у нас хороший преподаватель математики, худенький человечек с длинными тонкими кошачьими усами и тихими шажками. Его уважали за знания и за требовательность, благодаря которой мы сравнительно прилично знали алгебру и геометрию и научились логично мыслить. Зато физики мы совсем не знали и вышли из гимназии полными профанами в этой области. Наш преподаватель физики сам ничего не знал, имевшихся физических приборов не умел демонстрировать, о законах физики говорил совершенно непонятным языком исключительного по сухости учебника Косоногова. Это был близорукий, беспомощный старик, обремененный большой семьей. Он никогда не мог совладать с классом сорванцов, которым скучно бывало на его уроках. С больными слезящимися глазами он часто напоминал съежившегося щенка, над которым издевалась кучка мальчишек. Его робость, неумение излагать свой предмет, поддерживать дисциплину в классе служили для многих учеников предметом дерзких шуток и выпадов.

До невозможности ограничены и непедагогичны были наши две учительницы французского и немецкого языков. Лидия Александровна Ващук была дочерью отставного военного, получила прекрасное по своему времени воспитание в Петербурге в Институте благородных девиц, куда была принята как дочь неимущего дворянина, хорошо знала французский язык, но в преподавании его была совершенно беспомощна. Очень мила была маленькая изящная немка, плохо говорившая по-русски Евгения Карловна. Обе интересные, служившие предметом особого интереса среди гимназистов старших классов, они засиделись в девах. Немка впоследствии вышла замуж за нового учителя латинского языка, совершенного идиота и урода, а Лидия Александровна так и не нашла себе постоянного жизненного спутника.

Изучая на протяжении многих лет в гимназии два иностранных языка, мы не научились ни объясняться, ни писать, ни читать газету или книгу на них. Окончив гимназию, мы почти с такой же беспомощностью открывали немецкую или французскую книгу, как и до поступления, так как механическое чтение непонятно в большинстве слов и слабое знание многими грамматики делали текст непонятным, а работать со словарем мы не были научены. Если я впоследствии овладел этими языками, то я этим обязан отнюдь не гимназической учебе.

Преподавался в гимназии и закон Б0жий, уроков которого мы, евреи, не посещали. Наш батюшка Н.И. Дорохольский был красивый, добрый, с чистыми голубыми глазами и широкой кудрявой чистой бородой. Его уважали и многие любили. В начале учебного года он в сопровождении дьякона обходил классы и освящал. Из какой-то чаши он кропил священной водой парты, окна и углы. Так как мы, еврейские гимназисты, сидели на первых партах, то на нас всегда попадали священные брызги. Может быть этим и объясняется, (что) евреи были лучшими учениками, хотя в священную силу этих брызг не верили и шарахались от них как от нечистой силы.

Кто были мои сверстники по классу? Большинство были дети местных чиновников и мелкопоместных помещиков. Было три поповича, сын станового пристава, сын начальника тюрьмы. Но были и крестьянские дети и среди них одни кончил гимназию с золотой медалью и впоследствии долгие годы заведовал районным отделом народного образования.

Мне часто задавали вопрос, был ли антисемитизм в стенах гимназии. Должен признать, что мы не чувствовали к себе особого недоброжелательства ни со стороны учителей, не со стороны соучеников. За лучшие ответы мы неизменно получали лучшие оценки. Из семи еврейских гимназистов в нашем классе пятеро сидело на первых партах. Из четырех медалистов по окончании гимназии две золотые и одна серебряная были присуждены евреям. Среди учащихся были некоторые, которые из дому принесли с собой антиеврейские настроения и которые иногда подтрунивали над внешностью и манерами двух еврейских учеников.

Только после революции, уже в седьмом классе у нас появились среди учеников антисемиты. Ярым юдофобом стал некий Климанский, сын очень бедных родителей, неизвестно каким образом попавший в гимназию. Тупой, с непропорционально большой головой, косоглазый, нос картошкой, вечно забитый, он был предметом постоянных насмешек всего класса. Свою беспомощность он иногда прикрывал сознательным юродством, унижаясь до раболепия перед сильным и до приторной лести перед явно превосходящим его в знаниях и способностях «жидом.» После революции он объявил себя украинцем – самостийником и позволял себе в классе иногда высмеивать «жидовские» обычаи и речь, используя для этого литературный образ гоголевского Янкеля. После перехода власти Украинской Раде Климанский, «Ветя» /так звали его в классе/, стал секретарем петлюровского комиссара города, даже носил военную форму, потом куда-то исчез и уже в 20-х годах объявился в Одессе учителем украинского языка.

Другой юдофобски настроенный гимназист, сын тюремщика, весьма посредственных способностей, страдал дефектом речи, заикаясь при волнении, также стал украинцем. Он кончил Одесский сельскохозяйственный институт и во время оккупации Одессы немцами в 1941 стал директором Одесского Института им. Лысенко, а с возвращением советских войск в Одессу удрал с немцами.


[i] Пшенкой на Украине называют кукурузный початок. – ББ.

[ii] Когда-то, еще в 17 столетии через наш городок проходила польско-турецкая граница, разделявшая его на две части — польскую и турецкую. Жители города продолжали и в начале нашего столетия называть части города польской и турецкой сторонами.

< Назад   Дальше >

На главную

Сайт управляется системой uCoz