АБРАМ ПРИБЛУДА
ИЗ ДЕТСКИХ ЛЕТ.
И все-таки я поступаю в гимназию
(Большая часть этих очерков и статья Бориса Бернштейна об А. Приблуде,
опубликованы в: "Вестник Еврейского университета" # 4 (22). Москва 2000 – Иерусалим 5761, с. 321-356.)
Мои самые ранние воспоминания -- смерть бабушки и погром.
Смутно припоминается низенькая, несколько сгорбленная фигура бабушки. Тихие шажки, медленные движения, тихий разговор. Печальные глаза, в которых застыли накопившиеся годами робость и обиды от тех, с кем нельзя спорить. Изрезанный продольными морщинами лоб. Голова, повязанная по-крестьянски белым платком с торчащими под подбородком концами. В уголках губ -- бороздки. Такой глядела на нас бабушка с большого портрета, висящего в столовой рядом с портретом дедушки, задумчивого, с наивными, поднятыми, поднятыми кверху глазами, в круглой черной ермолке.
Бабушка умерла, когда мне было четыре года. Меня со старшей сестрой отослали к соседям. Весь день, до самой ночи, нас не пускали домой. Потом несколько дней дедушка, дядя Йойна и какие-то чужие дяди сидели на полу в чулках, никуда не ходили и тут же на полу ели. По утрам надевали на голову и на обнаженные руки блестящие черные коробочки, накрывались талесами и молились Боrу. Потом посторонние ушли. В доме все стало по прежнему. Только бабушки уже не было.
Более четко помню второе событие.
Медленно движется по мостовой толпа
бородатых людей. В руках -- хоругви, впереди
на полотенцах -- царский портрет. Идут мимо
нашего подвала и поют "Боже царя храни".
Вдруг начинается суматоха. Бегут, бросаются
во все стороны. На противоположной стороне
улицы грохочут железные шторы в слесарной
мастерской Шаца, падают разбиваемые стекла,
кричат, плачут. Мама ломает руки, загоняет
нас в дом и уводит в заднюю комнату.
Запирают ставни и двери на засовы хотя на
улице еще светло. Говорят шепотом (шопотом),
прислушиваются. Это было в пятницу, в канун
субботы. На столе на белой скатерти горели
две субботние свечи в бабушкиных
подсвечниках. Дедушка вполголоса читал
нараспев "тегилим"
/псалмы/ и все время повторял: "Готеню,
Готеню" /Боже, о, Боже!/
Утром мама пошла с нами, тремя детьми, на
окраину города, в больницу. Старшая сестра и
я шли по бокам, а мама с младшим братиком на
руках посередине. В больнице было уже много
мам с детьми и узелками, в передней, на
ступеньках, во дворе. Потом всех попросили
уйти, и мама повела нас к папиному знакомому
помощнику пристава господину Ногорскому.
На верхней губе его топорщились тонкие
кошачьи усы, на сапогах звенели шпоры. Он
тоже велел нам уйти, и мы пошли дальше. Потом
мы сидели в саду детской лечебницы у оврага.
На дне оврага протекала речка. Мы с сестрой
бросали в воду опавшие листья и следили за
тем, как они медленной флотилией
продвигались вперед. На повороте листья
попадали в водоворот. Вода их глотала,
кружила, выплевывала и куда-то уносила. За
ними двигались другие снаряженные нами
флотилии. Водоворот их также разбивал,
глотал и уносил.
Стемнело. Мамы стали между собой
говорить, что в городе уже тихо, что можно идти
домой, и мы пошли домой. С нами шли еще мамы и
дети. Много мам и много детей.
На следующее утро я нашел в каморке под лестницей,
куда папа складывал бумажные обрезки от
переплетенных книг, блестящую упругую
пружину с прикрепленной к ней гирькой. Не
успел я вдоволь насладиться находкой, как
папа с яростью вырвал ее у меня.
"Идиот!", закричал он на меня с
неприсущей ему злобой: "нашел себе
игрушку!". Он сорвал гирьку с пружины и
закинул ее вглубь каморки.